Владимир Музыкантов
Предисловие к эпилогу Тексты песен Дискография Аудио
Статьи и интервью Юбилей Пародии

Вступление Глава 1. Арбат Глава 2. Пуэрто-Рико Глава 3. Подробности детства Глава 4. Штаб Глава 5. Гитара


Владимир Музыкантов "Предисловие к эпилогу"

 

Глава первая. Арбат.

20 Апреля – 9 Мая 2006

 

Жена и друзья считают меня человеком счастливым. Не вступая с ними в спор, скажу только, что мне хорошо знакомы и депрессия и апатия. Иногда это банальная реакция на неприятности на работе, неудачи, житейские неурядицы или переутомление - профзаболевание американских бизнесменов, врачей, юристов и, как это ни странно, профессоров престижных университетов. Иногда это симптом нездоровья - к примеру, простуды, или просто обжорства окаянного.

 

Но иногда (и это самый гадкий случай) депрессия приходит на фоне полного благополучия[1] и даже прекрасной солнечной погоды. Вот как сегодня – теплый майский денек, суббота, вчера так славно посидели теплой компанией после концерта душевного друга - Саши Медведенко[2], а сейчас уже полдень, выспались на славу, на автостраде свободно, можно мчаться в свое удовольствие, мчаться, не потому что обаздываешь -  симпозиум местный, все свои, спешить некуда, рубашка белая, галстук красивый, солнце сияет, из радио Родамунда[3] в одноименой опере Гайдна воет, как резанная... Жизнь бессмысленна, зачем, куда я еду, никто меня не любит, губы дергаются, глаза мокрые. Рука даже потянулась к мобильному телефону – поплакаться жене, в теплую щеку, да хватило мозгов не звонить, не портить ей настроение (и так, вероятно, подпорченное браком с таким идиотом).

 

Ежу понятно, что и у беспричинной депрессии есть причины. Как же им не быть, когда уже больше года новых песен нет, месяцами гитару не беру в руки - даже не играть, хоть струны поменять[4]. Но разбираться в причинах депрессий не стоит. Сплошь и рядом становится только хуже. Недаром Резерфорд говаривал академику Капице (а может Нильсу Бору) в минуту душевной невзгоды: “Не надо увлекаться самоанализом - приводит к плохим результатам”.

 

Лучшее средства от беспричинной депрессии - работа до полного изнеможения. Ну, и еще дневник или записные книжки. Проверено практикой: как бы плохо, муторно, бессмысленно, слезно или, наоборот, равнодушно не было душе - начнешь чиркать перышком по страничкам, проходит минут пять и - пошло, пошло, пошло-поехало, строчка за строчкой, и вот уже не так уж все и пошло (следите за ударениями) в жизни, а через час можно перечитать, и даже улыбнуться самому себе – пусть, мол, никто не любит, и никому ты не нужен, и записок твоих кустарных никто никогда читать не будет (ну, это, положим, скорее всего как раз даже и к лучшему), а все равно настроение-то поднялось, и - прошу отметить - безо всяких ингибиторов моноаминоксидазы, опиатов или чем там еще мои коллеги нейрофармакологи (сам-то я больше по сердечно-сосудистым) травят мирных граждан. Это хороший рецепт от депрессии, люди - писать дневники и мемуары!

 

Исправив таким вот образом настроение и поделившись сокровенным, запнулся: почему мы считаем что наши мнения, чувства и мысли (даже если иногда они и заслуживают эти высокие звания) интересны и полезны кому-то кроме нас самих?[5] А если мы так не считаем (потому что если дать себе труд задуматься, то ответ в подавляющем большинстве случаев будет сугубо отрицательный), то зачем мы непрошенно высказываемся? И в быту, и публично? Зачем достаем детей (мужей, жен, друзей, родителей, сотрудников – нужное подчеркнуть) замечаниями, советами, воспоминаниями, назидательными наставлениями? Зачем (отставим на минуту меркантильные мотивы) лезем на сцену, трибуну, кафедру, экран? А также в редакции, издательства, интернет? Откуда в человеке разумном (подразумевается биологический вид, а не отдельные редкие его представители) это врожденное желание быть узнанным, замеченным, выделенным?

 

Но, с другой стороны, раз это свойство нашей натуры столь повсеместно и устойчиво, раз оно выдержало давление эволюционного отбора сотен поколений, то значит есть какой то смысл в этой тяге к высказанности, как бы бессмысленны не были сами высказывания (включая и вышеизложенное). Возможно, в нашем виде заложена функция передать и реализовать не только генотип (свойственная всему живому) но и отличительные черты наших уникальных “Я”? Возможно, этим человек и отличен (или воображает что отличен) от других видов?[6]

 

Да, графоманов гораздо больше чем стоящих писателей и поэтов. Это нормально. Мы, графоманы – та питательная среда, на которой и произрастает настоящее искусство. И уж если оно произрастает и прорастает, то оно должно и найти путь наружу, в мир людей и вещей. Хороши были бы (вставьте свои хрестоматийные примеры сами – Бах, Бенуа, Бетховен, Беллини, Белинский, Бернини, Ботичелли, Булгаков, Бунин – и так далее по алфавитному списку энциклопедии Британика[7]) если бы вместо нормального человеческого желания опубликовать свои творения (ну, и заработать, конечно) они сидели бы подложив руки под задницу и с гордым видом молчали – мол, знаю, но не скажу!

 

Никто не пишет “в стол”. Примеры творений, о которых никто никогда не узнал (еще как горят, дорогой Михаил Афанасьевич...) не опровергают этот закон. Любое творчество, даже самое замкнутое и нелюдимое, обращается во внешний мир, к читателю, слушателю, зрителю. Вне зависимости от таланта и успеха. 

      

К чему это я, бишь? Не иначе, как опять в оправдание своим окололитературным потугам. Давайте договоримся: это все-таки не беллетристика, а скорее личный дневник. Дневник, как и мемуары, близок к эпистолярному жанру.  Изложение вольное, не подчиненное прихотям сюжета или характерам героев, или социальному посылу произведения. Содержание по большей части интересно только автору, ну и, разве что, адресату (да и то не всегда). Ну, а поскольку адресат дневника это сам автор, никому, кроме него дневник интересен быть и не должен. Надеюсь, с этим все ясно.

 

Итак, детство. Первые песни и все такое. Как ни странно, помню довольно хорошо. Практически по Дворжаку - песни, которые мне пела мать. Это последние двадцать лет я воспринимаю ее как реликт прошлого века, добрую, но слегка отсталую бабулю, которая, при всей моей любви, большого авторитета не имеет. Скорее всего, именно так - снисходительно-насмешливо – смотрит на меня Алеша, который через неделю получит диплом Пенсильванского Университета, в коем его отчим имеет честь профессорствовать.

 

Но тогда, в шестидесятых, когда я был юным пионером, мамочка была весьма прогресивная личность - ученая, туристка и все такое, практически по тексту “Кавказской пленницы”. На вечеринках со своими сотрудницами они пели народные туристкие песни, просто народные песни, вышеупомянутую эстраду и песенки типа “Хорошо в степи скакать, свежим воздухом дышать”. Пели Визбора, Якушеву, Кукина, хотя имена их мне тогда не были известны. Песни как песни.

 

Скажу больше: в ее сольном исполнении я услышал довольно-таки хулиганские песенки про четыре зуба, про то что нам электричество заменит тяжкий труд, про тигров укравших любовника и про то, как советская малина собралась на совет, советская малина врагу сказала нет (в тринадцать лет куплет о том, как девочки танцуют голые казался вершиной эротики, примерно как картинки Бидструпа). До сих пор обожаю сбацать эти произведения, иногда даже публично и хором. На Канадском фестивале авторской песни, к изумлению любимых организаторов, ваш слуга покорный самозабвенно орал: “Вот так она хранится, советская граница, и никакая сука ее не перейдет![8]” Представляете, картиночка: прямо со сцены, и не мальчишка какой-то - председатель жюри, и профессор, между прочим, плечом к плечу с известными Филадельфийскими авторитетами, Юрой Книжником и Женей Логовинским (о них речь впереди). Ну, а уж в Барзовке мы сочиняли (а на Филадельфийских вечеринках и по сию пору сочиняем) такие куплетики, что жопа неприличным словом не считается. Илюша Винник до сих пор снискает лавры исполняя при удобном случае избранные отрывки Барзовских мюзиклов. Так что мамуля заронила зерна и они не пропали даром, дали всходы. Основы были заложены надежные, ориентиры были выставлены верные. 

 

В семидесятом к нам в дом попал французский диск Булата Окуджавы – песен эдак примерно семнадцать, шестидесятые, золотой урожай. Мне было тринадцать лет - многого не понимал, но песни понравились сразу. Кто такой Франсуа Вийон мне объяснила мамуля. Я нашел его стихи у Эренбурга. Прочитал все и кое что даже выучил наизусть (“Я Франсуа, чему не рад, увы, ждет смерть злодея и сколько весит этот зад узнает скоро шея”).

 

Потом, лет через пять, в период сочинения первых песен на чужие настоящие стихи, я тоже обращался к Вийону. Трогал басы в простых минорных аккордах - “От жажды умираю над ручьем...” или “Нас было четверо, мы жить хотели...” Эти потуги ни во что не воплотились, никогда я никому не пел эти мертворожденные опусы, даже в памяти не сохранилось ничего, и очень хорошо. Не было в них той запоминающейся мелодической индивидуальности, которую мы называем изюминкой в разговоре об искусстве и женщинах. Пальму первенства в песне я безоговорочно отдавал музыке.     

 

Одно время я наивно полагал что Окуджава поет: “Ах, Арбат, мой Арбат – ты моя реликвия”. Понятное дело, юный пионер был чужд религии во всех отношениях, но главная причина ошибки была в другом. Мы были родом с Арбата и я тосковал по нему на нашей Щукинской окраине - двадцать минут на автобусе от Сокола. До конца семидесятых мамина тетка жила на Смоленской. Угловой дом с гастрономом  (слева от входа - соки, стаканчик с солью для томатного, запахи молотого кофе в кулинарном отделе напротив МИД). Мы иногда ездили к ней в гости, гуляли по любимым местам и, каждый раз опускаясь в метро, покидали Родину[9].   

Первые семь лет я прожил на Арбате – две минуты от бывшего магазина “Диета”, где теперь стоит бронзовый Окуджава. Мне повезло появиться на свет в роддоме имени Грауэрмана, что у ресторана “Прага”, за углом. Через двадцать лет, на практике по акушерству в мединституте мне довелось дежурить в этом роддоме. Так получилось, что в ту ночь я принял посильное участие в нескольких родах, на всех четырех столах главного родильного зала. Участие было довольно живое, хоть и бестолковое – все, что нужно делала врач, ну, и роженицы, конечно. Студенты, особенно мужики, не сильно помогали процессу, но впечатления получили самые яркие. Один новорожденный не хотел кричать – мы всполошились: еще несколько минут и начнется кислородное голодание мозга, что делать, что делать! Пожилая акушерка крикнула из другого конца зала – плесни-ка ему холодной воды на яйца! Рецепт помог - тот самый первый крик, о котором написано столько трогательного, раздался незамедлительно. Высокие, мраморные столы не меняли сорок лет. Легко было догадаться, что на одном из них родился и я сам. Что ни говори, необычно – принимать роды на том же самом столе, где двадцать лет назад ты сам впервые предстал перед опасностями жизни (каково, коллеги - ковш ледяной воды на причинное место?).      

 

Мы жили в Арбатских переулках. Семиэтажный дом (из тех, что до революции называли доходными) на перекрестке улиц Веснина и Луначарского, которую моя бабушка всю жизнь называла Глазовским переулком и который теперь опять именно так и называется. Каждый раз, слушая, как Сергей Никитин или Ленечка Позен поют “Снег идет” Пастернака, я переношусь в тот полузабытый мир, где “перекрестка поворот”, где “словно с видом чудака с верхней лестничной площадки” - мы жили на шестом, предпоследнем этаже, и чудаков в наших комуналках хватало. Коридор был такой длинный, что можно было на велике гонять – был бы велик (увы, не было). Но этого я уже, пожалуй, не помню. Это больше похоже на последующие наслоения из рассказов старших.

 

Из наших окон в углу большой комунальной квартиры (десяток семей занимал бывшую квартиру барабанщика Его Императорского Величества Большого Театра) были видны три посольства – итальянское было самое красивое – и в дни дипломатических приемов мы слышали снизу зычное: “Машину атташе Норвегии к подъезду! Машина посла Камеруна!” Любил гулять по окрестностям – Сивцев-Вражек, Староконюшенный. Как рыба в воде, мог проходными дворами пройти с Арбата до Кропоткина. С тех самых пор при каждом удобном случае выхожу гулять без определенной цели – в лесу, в городе, у себя в деревне в окрестностях Филадельфии. Лучший отдых, жалко не часто выпадает свободный часок. Вот уж, действительно – “К прогулкам в одиночестве пристрастье...”[10]

 

До сих пор обожаю прохаживаться без особой надобности по переулкам моего детства и вообще внутри Садового Кольца. Вот оно так и осталось широким, шумным, непреодолимым для пешехода. За его пределами – другой мир, куда надо ехать на автобусе, как в детский сад на Пироговке[11] или вообще на метро. А тут, на Гоголевском бульваре, или на Бронной - все знакомо, соразмерно, достижимо... Всякий раз, бывая в Москве (практически - ежегодно) прохожу под окнами своего первого дома. Внутрь, сами понимаете, не войти – уже давно демократично смешанная, веселая и густозаселенная демография коммуналок шестидесятых - служащие, пенсионеры, пьяницы, врачи, рабочие, профессора – сменилась другими обитателями, просторно расположившимися в новорусских хоромах. Эти хозяева устроились, надо полагать, ничуть не хуже пресловутого барабанщика Большого Театра. На дверях дома - электронные замки, на стене – объективы, в вестибюле – охрана. Что им скажешь –  я тут жил в детстве, пустите в лифте покататься? Ну, не будем лить масло в костер классовой ненависти.

 

Сказать по правде, песен под гитару, и уж тем более из бардовского репертуара, я в Арбатском периоде жизни не припомню. Вообще в семье было неважно по части слуха. Никто не пел, всем медведь на ухо наступил – всем, кроме мамы (уже поведал) и прадеда, известного мне по семейным преданиям (потом про него расскажу, а то почему-то во всех интервью и статьях его историю слегка перевирают даже самые достоверные источники вроде Игоря Грызлова[12]). А певческие успехи моей сестрехи, которую в семье с детства зовут Мурзиком – вообще предмет семейных анекдотов. Интересно, как с музыкальными талантами у племянников. Подозреваю, что никак. Хотя, это на детях гениев природа, как известно, отдыхает. На племянников могла бы и расщедриться слухом и красивым голосом. Мой-то, Алешка – приемный, с меня взятки гладки, что еще лет десять назад как-то во время дальней поездки в машине мы попросили его умерить громкость того, что он подразумевал пением и он грустно промолвил “My singer carrier is over[13]. Так с тех пор и не поет, правда может вдруг ни с того ни с сего завыть Прокофьевский выход Монтекки и Капулетти – не могу сказать, что красиво, но, во всяком случае узнаваемо.

 

Да, авторских песен на Арбате не припомню, но вообще музыки было много, в том числе и воспетые Окуджавой и Визбором радиолы в окнах. У отца был огромный (или это я был маленький?) магнитофон – кажется, “Днепр” (можно было уточнить у мамули, да это неважно) с пригрывателем и радио. Комбайн называется, хотя какой-же это комбайн, на комбайне в мультфильме “Царица полей”[14] снимают урожай вкусной кукурузы. В памяти сохранились голоса с трофейных итальянских и немецких  пластинок, бобин с магнитной лентой или рентгеновских снимков (“музыка на ребрах”). “Марина, Марина, Марина, та-та та-ра-ра тра-та-та”, “Карамба, сеньоры, сеньоры, ля-ля”. Марио Ланца, Тито Гоби, Робертино Лоретти. Хотя, возможно, родители и слушали Галича, да только когда дети спали. Вообще все самое интересное родители в коммуналках делали, когда дети уже спали. Может, моя старшая сестреха притворялась и подсматривала, но я, наивный, честно спал.

 

И все-таки... По рассказам мамы, в юности папа был не то что бы отпетый хулиган, но (как бы выразиться помяче) и не домашний мальчик и компания у него была весьма уличная по образу жизни (правда, по социальному составу – все больше профессорские детки). В жизни Арбатских переулков был свой строгий кодекс чести. Так что мне с детства понятно почему “старым Арбатским ребятам смешны утешений слова”[15]. Или, может быть правильнее сказать – в детстве было понятно.

 

Да, Арбат прочно связал меня с песнями Окуджавы. Связал, пожалуй, навсегда.

 

 



[1] Практически вся жизнь нашего лирического героя представляет собой пример относительного благополучия и, можно даже сказать, успеха. Картинка, признаем, довольно-таки пошлая. Далекая от расхожего образа творческой личности, терзаемой страданиями, бедностью и разнообразными пороками, такими привлекательными для широкой аудитории. 

[2] Он же Дов и Медвин, в просторечье – Рыжий. Теперь барды выступают в Филадельфии чуть ли не каждую неделю. Прилетают в Америку и циркулируют по городам и весям, сея разумное, доброе, вечное. Это, впрочем, тема для отдельного разговора.

[3] P.S. Ну, вот – конечно: читаю сегодня в поезде свой любимый Нью-Йоркер (очень милый такой литературно-публицистический еженедельник, мой фаворит по стилю, содержанию и политичекой окраске - весьма левацкий, Буша кроет матом, почем зря, а ему, говнюку, хоть бы хны – как гнобил все, что под руку попадется, так и гнобит), а там черным по белому: не Родамунда, а Роделинда, и не Гайдна, а Генделя. Оказывается, Гендель теперь в больщой моде. Разве разберешь, что они там бормочут в перерывах между пением в своем радио, да еще на повороте, да в соседней машине молодая брюнетка так на меня посмотрела – что, мол варежку разинул, лысый? Сидишь в своем пердячем хюндае и сиди, не притирайся к моему ягуарчику.

[4] Вообще-то не люблю я это занятие, но раз уж зашла об этом речь, то сегодня же вечером поставлю новенький комплект. Первые несколько недель после замены струн гитара сама в руки просится. Хотя, подозреваю что для настоящего гитариста эта фраза звучит примерно как “Первые недели после бани тело просто поет...” Они, поди, после каждого концерта струны меняют. Уж точно - пару раз в месяц...

P.S. На следующий день. Обманул, обманул я вас, нехороший. Так засиделся за этими записками, что глаза стали слипаться. Ну, уж завтра вечером – всенепременно.

P.P.S. Через два дня. Совсем дела заели. Ездили в Принстон на отличную выставку Мирискусников, а потом интеллигентно пили чай в гостях у наших Принстонских друзей Щупаков, по-семейному так, очень буржуазно... пока домой доехали – опять дело к ночи,  какая уж там гитара... 

P.P.P.S. Ну, вы меня поняли...

[5] Уж простите за обобщение. Конечно, есть исключения, но в моей практике они редки, как залежи гадолиния. Или, может, стронция – кто их знает, эти редкоземельные металлы и изотопы. Основано на полувековом личном опыте: сдержанность и скромность гораздо менее распостранены как норма поведения среди современников, чем самоафиширование в любой форме - перекрикивать друг друга в застолье, давать непрошенные советы, делать замечания по делу и без, совать свой нос в чужой вопрос и вообще куда попало, петь песни (свои и чужие), публиковать художественные и научные труды, сниматься в кино и вылезать на сцену. Даже самые скромные из нас, молчаливые и несуетные в публичной жизни, могут дать себе волю в семье или в узком кругу и перекрикивать друг друга в застолье, давать непрошенные советы, делать замечания и далее по списку. Оговорюсь: мой круг (точнее, круги) общения дает представление о довольно узких срезах общества (каково, коллеги?), с повышенной концентрацией личностей самой природой неплохо приспособленных вылезать, петь, публиковать, перекрикивать, давать, совать...

[6] Нашему виду должно быть лестно такое рассуждение, выделяющее его (нас, нас, коллеги!) из общего мычащего, рычащего и молчащего стада и, стало быть, оправдываюшее хамство по отношению к другим видам и природе вообще.

[7] И почему я начал с буквы Б? Ума не приложу... Может, просто не так хорошо знаю светила на букву А? Абеляр, Абрикосов, Амосов, Архимед, Ахматова, Андронников... Нет, ничего, можно по сусекам наскрести. Но раз уж на Б получилось как-то проще, пусть уж так и останется.

[8] “Коричневая пуговка”. Шедевр жанра. Первоначальная версия слов вроде бы принадлежит перу Михалкова. Не гимнами едиными...

[9] Звучит напыщенно, особенно в устах господина, уже много лет проживающего в Америке. И тем не менее, тем не менее... Переезд в середине шестидесятых с Арбата, из дома где я родился, в чужое и неуютное Щукино был-таки эмиграцией (много лет спустя я услышал у того же Окуджавы прямое подтверждение моим детским чувствам – “Я выселен с Арбата, Арбатский эмигрант”), не менее острой чем переезд в Америку, куда я поехал просто поработать на годик-другой, да так вот и застрял всерьез и надолго... 

[10] Разумеется, Окуджава.

[11] Из той же серии, что и приключение в роддоме Грауэрмана. Пришли мы на кафедру истории медицины, сами понимаете, на Пироговке. Предмет, в общем-то небезинтересный для гуманитария, а я все верчусь, что-то мне кажется – был я тут, а когда, при каких обстоятельствах – хоть убейте. По правде сказать, на старших курсах образ жизни был такой, что запросто можно было не узнать мест, где намедни гуливонили, но здесь по всему видно – другой случай, все-таки – кафедра. Дома за ужином поведал сию странность домашним, как классический пример дежа вю. А мамуля спрашивает – в каком доме теперь кафедра? На каком этаже? Да ведь там же был твой детский сад!

P.S. Чтобы закрыть тему.  Практику по детским болезням я проходил в поликлинике прямо на улице Веснина, во дворе родного дома. Ну, это не роддом, тут я бывал уже в более сознательном возрасте. Узнал знакомый коридор, антресоли, вестибюль...

[12] Один из организаторов, или как это называли тридцать лет тому назад, с подачи сериала о Штирлице, функционеров, КСП, а теперь – большой авторитет в Барзовке, в журнале “Люди и Песни”, на фестивалях (включая международный “Петербургский аккорд”) и вообще в жанре, импрессарио Кима и Щербакова. Мой давний хороший приятель, между прочим. Не то, чтобы автор примитивно хвастался, но все-таки... Помните, Раневская – мачеха в Золушке: “У меня такие связи, такие связи!”. 

[13] “С моей песенной карьерой покончено”.

[14] Вообще-то, царица полей – пехота, а артиллерия – бог войны.

[15] И снова Окуджава...



Трио Брют
На страничку Лидии Чебоксаровой
На страничку Евгения Быкова
На страничку Дмитрия Земского



Озон Яндекс цитирования БардТоп

Этот сайт создан при помощи программы Globus SiteBuilder
Этот сайт создан при помощи программы Globus SiteBuilder